Мы тоже сначала прокатились по полосе, а затем натужно, но все же оторвались от земли. Вертолет поднялся примерно на километр и уверенно пошел крейсерским курсом. Все заметно повеселели.
Илья, приложив голову к стенке, задремал, а я стал прислушиваться к Димычу, который завел разговор с сидящим напротив него на полу афганцем лет тридцати пяти в европейского покроя полупальто. Дело в том, что Димыч не переставал меня беспокоить.
Но, во-первых, о моей легенде в съемочной группе. Звали меня, как я уже говорил, Паша. Так было проще: если бы я, забывшись, представился своим постоянным именем Пако, все можно было бы списать на оговорку. Но я вот уже как двадцать лет навсегда уехал из Союза, и в неизбежных долгих разговорах со своими помощниками я наверняка мог проколоться, не зная какой-то новой реалии. Поэтому я придумал такой вариант. Для всех остальных, особенно для афганцев, я был российским тележурналистом. А Илье и Димычу я под большим секретом сообщил, что уже давно эмигрировал в Германию и на самом деле репортажи, которые мы ехали снимать, предназначались для немецкого телеканала ЦДФ. Немцам договориться об интервью с Масудом было бы намного сложнее, чем журналисту союзной страны, поэтому я якобы прибег к такой хитрости. В Германии я пока вроде бы жил по виду на жительство, и паспорт у меня оставался советский — так что вряд ли афганцы что-то заподозрят. Я платил Илье с Димычем по западным расценкам, то есть раз в десять больше, чем российское телевидение, так что молчать было в их интересах. Кто платил? Я, я! В Конторе вопрос о том, как будет финансироваться эта операция, как-то и не вставал. Но, конечно, я мог себе это позволить.
Так вот, проблема с Димычем была в том, что он был натурой творческой и неутомимой. У него в связи с предстоящими съемками возникла задумка.
— Слушай, Паш! — убеждал он меня во время наших долгих посиделок в номере гостиницы «Душанбе» среди батареи пивных бутылок. — Давай мы скажем афганцам, что я воевал против них в ту войну. Представляешь, я и они — мы тогда были врагами и, вполне возможно, даже стреляли друг в друга. А теперь у нас общая опасность, и мы союзники. Я только качал головой.
— Мы же давно признали, что зря полезли тогда в Афганистан! — не сдавался Димыч, и его узкие азиатские глаза становились совсем круглыми. — Меня же послали туда, не спрашивая. Да, я стрелял в них, но и они стреляли в меня. На войне как на войне! Но теперь старые обиды можно забыть.
Я снова качал головой. Илья, который в наших разговорах участвовал в основном взглядами, с тревогой смотрел на меня. Ему такая задумка нравилась еще меньше, чем мне.
— Ну, почему?
— Димыч, ну, представь себя такую ситуацию. У кого-то в окружении Масуда наши убили всю семью, и он немного тронулся в уме. Для него все русские одним мирром мазаны. Он вскинет свой «Калашников» и уложит нас всех одной очередью. Просто потому, что для него та война не закончится никогда.
— Ну ладно, ладно! Закончим сейчас этот разговор. Но вот увидишь, Паш, это хорошая мысль! Мы приедем, ты поймешь, что все нормально, и мы вернемся к этому разговору. Увидишь!
Вот почему я прислушивался к разговору Димыча с тем парнем, сидящим на полу. Похоже, зря — говорил в основном афганец, его звали Малек. Он выучился на врача в Одессе, был женат на русской, у них было двое детей. Он только что отвез семью на Украину, к родителям жены, и теперь возвращался назад. В Талукане он был единственным хирургом.
— А что, талибы могут захватить Талукан? — присоединился к разговору я.
Малек замялся.
— Ну, сейчас-то рамадан… Ну, это знаете…
Я знал:
— Пост.
— Ну да, можно и так сказать. Пока рамадан, никто не стреляет. Так что для вас сейчас самое хорошее время. Но рамадан заканчивается через несколько дней. И что дальше будет, никто не знает.
Малек говорил по-русски легко, хотя и с акцентом, Восточные люди, в своей массе вышедшие из торговцев, вообще очень способны к языкам. Я убеждался в этом в сотый раз.
— А почему же вы сами не остались в Одессе?
— У меня здесь, помимо работы, родители и дом. Мои оба брата погибли, так что теперь…
Он постеснялся договорить. Теперь семья была на нем.
Говорить, перекрикивая шум мотора, было трудно, и я, кивнув ему понимающе, выпрямился.
В этом вертолете уже был Афганистан. Я летел туда впервые, но это было понятно. Мужчины — кроме нашей группы, Малека, Фарука и двух иранцев — были одеты в длинные шерстяные плащи, типа бурнусов, здесь их называли чапаны. На голове у большинства были шерстяные же коричневые круглые шапки, заканчивавшиеся внизу круглым ободком. Как я уже выяснил, он был образован закатанной вверх тонкой шерстью. Наверное, при желании ее можно было размотать и использовать как шарф, хотя тогда и лицо оказывалось закрытым. Я уже спросил об этом у Фарука, этот головной убор назывался пакуль. Он был как бы частью военной формы в армии Масуда, но, как я скоро смог убедиться, пакуль был так же распространен, как и чалма.
В вертолете летели и две женщины. Сказать, были ли они молодые или старые, привлекательные или уродины, было невозможно. На них была не просто паранджа. Их голову закрывал глухой капюшон, прорезанный лишь узкой полоской вуали на уровне глаз.
Самих глаз видно не было. А с плеч до земли женщины были окутаны балахоном из такой же желто-зеленой плотной ткани. Разумеется, женщины сидели на полу. Мы пытались было, пока рассаживались, уступить свои места на скамейке, но они отказались возмущенным щебетанием. Они сидели, выпрямив спины, — наверное, молились, чтобы стальная птица доставила их домой живыми и невредимыми.