— Малек!
Конечно же, нам нужен был переводчик! Хотя в данной ситуации большого смысла в этом, в сущности, не было. Малек объяснит Гаде то, что я уже достаточно ясно выразил словом «фарда». Но я представлял себе, чем сейчас занимался единственный хирург города, по которому уже много часов беспрерывно палили из пушек!
— Малек! — повторил командир Гада. Его тон означал: вот решение проблемы, и других быть не может.
Мне пришлось изобразить целую пантомиму. Разрывы снарядов, раненые, Малек со скальпелем мечется от одного операционного стола к другому.
Гада выпрямился. Он приложил руку к груди и сказал несколько коротких фраз. Я различил только слово «Аллах» и потом, в самом конце, «лёт фан». Так бы я мог сказать ему «Христом Богом молю», а потом, поняв, что мой собеседник другой веры, добавил бы общечеловеческое «пожалуйста».
Я пожал плечами.
— Ну, пошли!
Я старался, как мог, изображая фронтового хирурга, но действительность не имела ничего общего с моим воображением.
Больница была одним из самых больших зданий в Талукане — трехэтажным, построенным, несомненно, при коммунистах. Оно находилось в глубине двора, а перед ним, как это делалось в Советском Союзе, были посажены деревья, вкопаны скамейки и даже сооружен цементный бассейн с торчащей посередине ржавой трубой фонтана. Так вот, все это пространство сейчас было заполнено людьми. Отовсюду то и дело подъезжали с бубенчиками конные пролетки, украшенные красными бумажными цветами. Из них родственники, суетясь и громко руководя друг другом, выгружали завернутых в того же цвета простыни раненых. Четверо мужчин бежали, скользя, среди луж, вцепившись двумя руками в угол одеяла, в котором переливалось человеческое тело.
Вслед за ними мы вошли во двор. Там люди выстраивались в очередь, но это была очередь тел. Два санитара в видневшихся из-под бурнусов белых халатах сортировали раненых. Кого-то живым не донесли, кто-то мог подождать, а кого-то санитары сразу отправляли в операционную. Этого и пытались добиться все родственники — чтобы их близкого немедленно показали врачу. Гомон стоял страшный — голосов было не различить уже в двух метрах. Поразительная вещь — не было слышно ни воплей, ни рыданий, этих естественных и ритуальных шлюзов горя на Востоке. Я понял, почему — женщины были только среди раненых.
Я обернулся к командиру Гада и развел руками: как ты хочешь здесь поговорить с Малеком? Но он вдруг схватил меня за руку и потащил к боковому входу больницы. Через пару метров, переступив через лежащего на одеяле раненого старика, я увидел за головами Малека, вышедшего на крыльцо.
Было видно, что он оперирует уже несколько часов: его светло-зеленый халат был забрызган кровью, взгляд отстраненный, как у сомнамбулы. Он зажег сигарету и сделал несколько жадных затяжек — пять или шесть. Он уже собирался бросить едва начатую сигарету и вернуться в больницу, когда заметил нас. Гада вцепился ему в рукав и что-то горячо закричал в самое ухо. Гам вокруг стоял такой, что в метре от них я уже не различал слов.
— Он очень беспокоится за сына, — наклонившись ко мне, крикнул Малек. — Он считает, что тот снова в тюрьме!
— Скажите ему, что нет — он на свободе! — крикнул в ответ я. — И завтра он получит деньги! Скажите ему, что он выполнил, что обещал, и мы выполним тоже. Что бы ни случилось! Я отвечаю за это!
Похоже, Малек перевел Гаде все слово в слово, фразу за фразой. Гада попытался задать еще какой-то вопрос, но Малек уже хлопнул его по плечу, в последний раз затянулся, бросил сигарету в лужу и исчез за дверью. Мы с ним и не поздоровались, и не попрощались.
Пробираясь среди тел — лежащих и стоящих, — мы вышли на улицу. Я осознал вдруг, что что-то изменилось, и сразу ощутил, что именно. Талибы прекратили артобстрел. Странно, это только сейчас пришло мне в голову: а ведь моджахеды не палили в ответ из всех орудий! Когда еще был рамадан и стрелять было нельзя, баловались время от времени, для острастки. А сейчас молчали. Что, это такой план? Или просто не из чего стало стрелять?
Однако конец артподготовки ничего хорошего не обещал. В ней есть смысл, только если сразу за ней начинать атаку. Так что установившаяся тишина таила в себе не успокоение, а тревогу.
Командир Гада остановился поговорить с двумя вооруженными моджахедами. Я узнал одного из них — он снимался у нас в эпизоде рукопашного боя. У него была классная растяжка: он мог наносить удар ногой в голову противника, вытягиваясь практически в шпагат. Теперь его нога была зажата между двумя досками, а брюки стали бурыми от крови. Я поздоровался со всеми за руку, бойцы Дикой дивизии улыбались мне, как старому приятелю.
Гада что-то сказал одному из моджахедов. Тот скинул с плеча свой «Калашников» и протянул мне.
— Это что, мне? — удивился я. — Не надо! Зачем мне оружие?
Но Гада настаивал, да и его солдат отдавал мне свой автомат без малейшего неудовольствия.
— Нет-нет, ребята! — сказал я. — Я — журналист. Журналист! Ти-Ви! Меня оружие не спасет, скорее погубит.
Я решительно отпихнул автомат.
— Спасибо, конечно! Ташакор!
— Лёт фан! Лёт фан! — засмеялись басмачи. И даже раненый улыбнулся сквозь гримасу боли.
Командир Гада настоял, чтобы проводить меня до моего нового убежища. На лице его было написано облегчение. Бедняга! Он решил, раз изумруд взорвался, то его сын не только не получит денег, но и был снова брошен в тюрьму. Я счел полезным укрепить его в уверенности, что уговор остается в силе.
— Замарод беханоман — мехтуб. То есть, что изумруд накрылся — это судьба такая. А песар твой, то есть сын…