— Так вот, вопрос, которым я все чаще задаюсь, — продолжил я, — зачем я это делаю? Все это! Я уже давно другой человек, чем тот мальчишка, которого заманили края за далеким горизонтом и жизнь, полная приключений. Если честно, я никогда в жизни, уже тогда, не собирался сражаться за торжество коммунистических идей, за классовую солидарность трудящихся и прочую чушь. Да и в это никто не верил! Никто из моих друзей в Конторе, — я специально опять сказал «в Конторе», — не верил. И вы, Виктор Михайлович, не верили! Не пытайтесь меня убеждать! Для этого нужно было быть идиотом.
Я все-таки завелся. Чего меня понесло в коммунистическую идеологию? Никогда со мной такого не было, я про нее давным-давно забыл. Наверное, это все-таки виски! Я и в самолете себе не отказывал: от Нью-Йорка до Стамбула с пересадкой в Париже двенадцать часов лета, потом еще три часа до Москвы. Выпил — поспал, выпил — поспал! «Чивас Ригал» явно заявлял, что он — лишний. Но мало ли кто там что заявляет! Я посмотрел на свой стакан, сделал еще глоток и уселся поудобнее в кресле, надеясь, что теперь и Бородавочник что-то скажет.
— Ты не упомянул самое главное, — наконец произнес он. — Это ведь такой армрестлинг. Они жали на нас — мы жали на них. Перестань мы работать, они бы уже давно припечатали нас к столу.
— Что и произошло в итоге, вам так не кажется?
Бородавочник вдохнул полной ноздрей аромат того, что виртуально прилепилось к его верхней губе.
— Мы проиграли один подход. Проиграем второй — нас надолго вычеркнут из высшей лиги.
— Но теперь же у нас одни ценности! По крайней мере, на словах. Не будем уточнять, что на самом деле мухлюют и те и другие.
Эсквайр оттолкнул свое офисное кресло начальника с высокой кожаной спинкой и, развернувшись на колесиках, встал из-за стола. Он прошелся вдоль стены, где когда-то, я помню, висел портрет Дзержинского, набранный из ценных пород дерева. Какой-нибудь умелец из ГУЛАГа корпел долгими зимними вечерами! Теперь оттуда с цветной фотографии улыбался Ельцин с поднятым в ротфронтовском приветствии кулаком. В гражданских организациях на фотографиях Ельцин улыбается и машет рукой.
— Тебе приятно вести этот разговор? — раздраженно спросил Эсквайр. — Мне — нет. То, что ты думаешь, я знаю. То, что я могу тебе ответить, ты знаешь тоже. Стоит продолжать?
Теперь была моя очередь молчать. Что, в сущности, они могли со мной сделать? Сдать меня властям Штатов? Вряд ли! Да, меня упрячут в тюрьму до конца моих дней, но такие вещи замолчать невозможно. С ними никто больше не захочет работать! Что тогда? Не убьют же они меня, в конце концов!
— Ты уйдешь, я уйду! — Эсквайр тоже завелся, хотя вряд ли он пил последние двадцать часов. Я еще не видел его таким. — Уйдут все, кто задают себе вопрос, зачем нужно делать то или другое, если это не приносит выгоды им лично. Мы им уступим место, этим людям? Или троечникам, которые будут верить всему, о чем им говорят на совещаниях?
Я, видимо, давно не был на их совещаниях. Все это было из серии бус из ракушек. Нельзя посылать людей на оседание в другую страну и через двадцать лет считать, что на самом деле они до сих пор живут у себя на родине.
Эсквайр по-прежнему ходил между окном и дверью: пять шагов туда, пять — обратно. Брюки — на нем был его привычный добротный серый костюм — были ему длинноваты и чуть волочились по полу за каблуками.
— Ты хочешь выйти из игры?
Он все-таки сказал это. Я, по слабости характера, заранее заготовил формулировку типа: «Я хотел бы уйти в бессрочный отпуск». Или «долгосрочный», если разговор пойдет жесткий. Но тут не знаю, что на меня нашло.
— Да, Виктор Михайлович, я хочу выйти из игры, — старательно выговаривая каждое слово, произнес я.
Мы смотрели друг другу прямо в глаза. У Эсквайра есть отвратительная манера щуриться, когда он раздражен, — я называю это Змеиный Глаз. Он пользуется этим приемом, как гремучая змея пользуется трещотками на хвосте. Удивительно, в данном случае прибегать к крайнему методу устрашения он не стал. Он просто считал с меня информацию — я надеюсь, что он увидел в моем взгляде прямоту, нежелание продолжать жизнь во лжи и непреклонную решимость настоять на своем — и в течение нескольких секунд усваивал ее.
Знаете, что он сделал потом? Он улыбнулся. И улыбка эта была почти человеческая. Бородавочник вернулся в свое кресло и взялся за бутылку.
— Ты чего не пьешь?
Вы заметили уже, что Эсквайр говорит мне ты, а я ему — вы. Мне это не очень нравится. Как человек, воспринявший либеральные ценности, я не хочу принимать во внимание ни тот факт, что он — генерал-лейтенант, а я всего лишь подполковник, ни что у него таких, как я, в подчинении — если в нашем случае можно говорить о подчинении — человек сорок, если не больше. Я успокаиваю свое самолюбие тем, что он все же лет на пятнадцать старше.
Несмотря на мои протесты, Бородавочник добавил виски и мне, и себе. Без тоста, даже без традиционного жеста, означающего, что каждый пьет за здоровье другого, мы пригубили стаканы.
— Ты у мамы своей остановишься?
Мама — отец мой давно умер — жила на небольшой уютной даче в Жуковке. Место считается — и реально стало — очень дорогим, но я со своими заработками могу позволить себе поселить ее с максимумом удобств. На мамином участке были сосны, за забором виднелась река, самолеты — что в Подмосковье большая редкость — над домом не летали. Главное, об этом позаботилась уже Контора, дача располагалась на территории поселка Совмина и прямым телефоном соединялась с медпунктом. Так что и мама была там в полной безопасности.